Ну, собственно, продолжение той самого осеннего фика, редакция черновая, в главных ролях - ловко шифрующаяся Ильмарэ и Оригинальный Мужской Персонаж, основная тема - переполох в Валиноре.
Он пришёл в час перед закатом.
Дни стояли летние, тёплые. Рамы были подняты с самого утра, и временами доносился из сада то негромкий девичий смех, то шелест свежей, налившейся соком листвы. Сейчас, когда сквозь занавески просвечивал закатный свет, деревья умолкли, и оставалось ей слушать перезвон цикад и певучий говорок служанки. Та, стоя за её спиной, лениво перебирала тяжёлые чёрные пряди, заплетая ей косу перед сном, и, кажется, рассказывала о том, как она ходила к колодцу и нечаянно уронила заколку в воду. Коса выходила небрежная, растрёпанная.
Потом служанка принесла кувшин, таз и полотенце. Остывшая вода приятно холодила раскрасневшиеся от летней духоты щёки. Она сильно, с удовольствием потёрла лоб и виски, провела по волосам мокрой ладонью. Спать не хотелось; умывание согнало остатки дремоты, и она, растирая лицо полотенцем, думала о том, как отошлёт восвояси служанку с её бойким говорком и уединится, наконец, в тишине спальни. Будет гореть свеча, выхватывая из темноты потрёпанные корешки книг, и тропинкой будут свиваться перед ней ровные ряды строк: на днях ей передали стопку писем, самое первое, самое главное – от ашатты, где найдёт она много ласковых слов и увещевания не изнурять себя работой. И ответ повелителя должен быть – она писала, что стих о происхождении Прародителя Ишкхару содержит в себе противоречие, и приложила к сему свою версию, противоречие устраняющую. Дел – много, а ночь – непозволительно коротка.
Письмо Арнуварны покоилось на туалетном столике, придавленное стопкой книг.
Служаночка, закончив расстилать постель, пожелала ей доброй ночи и вышла. На лестнице затихли её торопливые шаги, а там, за окном, замолчали цикады. Небо от края до края заволокло непроглядной ночной чернотой, мягкой и липкой, как паутина, и в ней, в этой паутине, исчезал всякий звук – будь то голос одинокой птицы или собственное дыхание. Мерцала, оплывая воском, свеча, на треножнике рядом с кроватью белела стопка чистой бумаги.
На мгновение ей показалось, что никого больше не осталось в целом свете – ни спящих внизу слуг, ни ашатта, ни Арнуварны. Последняя мысль, впрочем, показалась ей совсем уж невыносимой, и она её отбросила.
Она уже обмакнула перо в чернильницу и приготовилась было выводить слова приветствия, когда в дверь постучали.
Она замерла за столиком, не заметив, как чернильная капля упала прямиком на подол её ночной рубашки. Кто-то зашёл в дом без приглашения, миновав закрытые на ночь ворота и двери. Это, без сомнения, был один из айяну.
В иное время она бы не придала этому значения – не проходило ни дня, чтобы кто-нибудь не околачивался в прихожей. По утрам несли письма, днём – тетрадки со стихами и рукописи, испещрённые формулами, и между прочим просили пролистнуть хотя бы пару страниц, и она соглашалась, зная, что целую ночь будет разбирать неровный ученический почерк. Шли тётки и сёстры всех этих Иримэ-ключниц и Миримэ-кухарок – и уж непременно оставались перекинуться парой слов с дорогой племянницей. Заглядывали ишхум Ханнаханны, долго не уходили, пересказывали вести из города и смеялись своим же шуткам. Она не смеялась и ждала терпеливо, когда они наговорятся, потому как, сказать по правде, ей нравились эти не ищущие причин веселье и смех. Иногда заходил Хаблумай, приносил браслет или отрез ткани на платье и оставался на ночь, и наутро она убирала с подушки пару длинных русых волос. Арнуварну взяли в свиту повелителя, в большой дом у подножия Дахан-игвиш-телгун, и с тех пор она сына не видела.
Нет, тот, кто стоял за дверью, был не Хаблумай. Когда он приходил, то на мгновение слышалось ей, будто бы крик хищной птицы, постепенно затихая, врывается сквозь распахнутое окно, и мелькает перед глазами тень от её крыла. Ишхум Ханнаханны оставляли по себе запах влажной после дождя земли и стук камня о камень. Здесь же было одно молчание, без формы и без голоса; потому-то она не могла понять причины, вынудившие гостя переступить законы приличия и постучаться в спальню замужней женщины.
Постучали настойчивей. Она, собравшись с духом, шепнула слова, отворяющие двери, и спешно набросила на голову и плечи платок. Кто б ни был этот ночной гость, желать плохого он ей не мог, а если б и мог, то на пороге и дверных косяках были начертаны охранительные формулы.
Гость и вправду оказался айяну. Перешагнув порог – формулы хранили молчание, – он первым делом осмотрелся по сторонам; не обнаружив ничего стоящего ни в треножнике со свечой, ни в письменном приборе, айяну стянул соломенную шляпу и отвесил хозяйке поклон. Она, не поднимаясь со стула, потому что ночная рубашка едва прикрывала колени, кивнула ему в ответ. Ей не понравилось, что он чуть дольше, чем полагается, смотрел на стопку бумаги и писем, и что при этом меж его бровей появилась складка, моментально, впрочем, разгладившаяся.
Он заговорил первым.
- Приветствую почтенную Тушпушези, - голос его оказался неожиданно глубоким и сильным, и это удивительно не шло к его шляпе, из которой во все стороны торчали соломинки. – И приношу извинения за поздний визит. Позволите присесть?
- Да, конечно, - ответила она, кивнув на стул рядом с туалетным столиком. – Приветствую и вас, почтенный?..
- Тиццуталаз, Аромэз-ишха, - подсказал айяну, устраиваясь на стуле и закидывая ногу на ногу. Тушпушези смутилась и поспешно отвела взгляд. Тиццутазал, впрочем, и бровью не повёл.
Всё в своей комнате показалось ей невыносимым – и письма, и забытый у зеркала гребень, а более всего – уголок подушки, торчавший из-под покрывала. Если гребень она бы ещё могла перетерпеть, то этот уголок прямо-таки привёл её в ужас. Собственная рубашка, ставшая вдруг неприлично короткой, позорно отступала перед злосчастным уголком. Всё это было такое, чего не выставишь напоказ перед захожим айяну, а тут оно оказалось постыдно обнажённым – и, самое обидное, ничего с этим поделать было нельзя. Тушпушези с самого начала поняла, что безнадёжно проигрывает почтенному Тиццуталазу.
Пришлось утешаться мыслью о том, что речистой служаночке непременно достанется за небрежно застеленное бельё.
- Чем я могу помочь вам, почтенный Тиццуталаз?
Вместо ответа он деловито пристроил шляпу на туалетном столике, вынул из поясной сумки перевязанный лентой свиток и протянул его Тушпушези. Она, оставив в покое рубашку, бережно приняла свиток.
Лента была самая простая, серая. Сквозь бумагу просвечивали ломаные синие линии, начертанные на оборотной стороне.
- Разверните его, - посоветовал Тиццуталаз.
Она повиновалась.
Свиток оказался длиннее, чем она представляла. Пришлось повозиться. Собственные движения стали до странности неловкими, и под пристальным взглядом гостя она чуть было не выпустила свиток из рук. Лента, наконец, поддалась; чтобы можно было видеть всю поверхность, пришлось широко развести руки. Она пробежалась взглядом по простой жёлтой бумаге, какую обычно пускают на тетради, по извивам и петлям синих чернил, по беспорядочному нагромождению линий и строк – и замерла.
От Тиццуталаза не укрылось её секундное замешательство.
- Что вы можете сказать по этому поводу, почтенная Тушпушези? – он хозяйски откинулся на спинку стула, сложив руки на груди. Вид его был до крайности безмятежен.
На мгновение она нахмурилась – а потом улыбнулась.
Образец был весьма и весьма любопытен. Перед этим неправильным синим кругом отступали и делались незначительными ночные рубашки, забытые на подушке русые волосы и не в меру деловитые айяну.
- Интересно, интересно… Многосоставная формула, шесть секторов, два отвечают за межпространственные перемещения, один черпает энергию из внешнего источника, другой – связует результаты действия всех пятерых в единую линию передачи… А вот что делают два оставшихся?
- А вот это, почтенная Тушпушези, мы и надеялись узнать от вас.
Она в растерянности посмотрела на Тиццуталаза. Тот сидел с прежним невозмутимым видом и поглядывал на хозяйку дома, но от неё не укрылось – что-то неуловимо изменилось во всём его облике, так что она вдруг почувствовала, как меж лопаток змеёй проползает холодок.
В спальне стояла духота.
Нет, нет, подумала она. Игра теней – и ничего больше.
- Это предприятие будет не из самых простых, - начала она. – Если вы посвящены в искусство составления формул, то, конечно, должны знать, сколь много времени могут отнять одни только чертежи… Надобен инструмент, надобен испытательный материал. Не в моих силах сей же час дать вам ответ, почтенный Тиццуталаз.
- Мы всё понимаем. Мы никогда не потребуем от вас того, что было бы вам не под силу. У вас не будет недостатка ни в инструменте, ни в материале, ни во времени.
- Но это не всё, - возразила Тушпушези. – Есть кое-что ещё.
Он молча кивнул.
- Есть кое-что ещё, - повторила она. – Эти два сектора, видите ли. В них-то всё дело. Странное начертание: знаки должны идти посолонь… Ну да ладно. Передайте тем, кто прислал вас, вот что: я могу работать со всеми видами пространственных формул. Я знаю, как преобразовать самую плоть и суть пространства; я умею вычерчивать все тридцать две формулы искажения материи. Но искусство работы с субатомными соединениями не покорилось мне. Посмотрите сюда, пожалуйста… Да, вот сюда. Видите этот знак? «Алет», «отворяющая путь» – начало формулы расслоения субатомного соединения и стойких углеводородных связей…
- Отделение души от тела, - зачем-то улыбнулся Тиццуталаз. – Формула гибели. Смерти.
- Да, - смешалась она. – Да. Можно сказать и так.
Щёки у неё вспыхнули. Тиццуталаз, сам того не сознавая, пересёк запретную черту.
Она была равнодушна к причёскам, платьям и всему тому, что составляло каждодневные женские заботы. Она и бровью не вела, когда говорили, как серо и невзрачно глядит она в окружении своих подруг; досужие шепотки не занимали её, а к ишхум Ханнаханны она испытывала самое глубокое уважение. От Хаблумая она бы стерпела пару-другую шуток об её манере, разволновавшись, изъясняться стилем учёных фолиантов. Но выслушивать насмешки от прохожего айяну, нахватавшегося по вершкам от благородного искусства начертания формул – это было выше её сил.
Добро бы он сказал то, что сказал – и ничего более. Она, к обоюдному удовольствию, сделала бы вид, будто так и должно быть. Но он улыбнулся – и это моментально отбило у неё всякую охоту вести беседы с незваным гостем.
Тушпушези резким движением свернула бумагу в тонкую трубку.
- Я не могу принять ваше предложение, - холодно произнесла она. – Я не сильна в формулах, работающих с душами.
Последнее слово она намеренно произнесла чуть громче, чем следует. Тиццуталаз ни на миг не изменился в лице и смотрел всё так же безмятежно. Но ей-то было известно, что скрывается тут нечто такое, отчего в самый жаркий день по коже может пробежать морозец.
- Если желаете узнать, как работает формула – обращайтесь к госпоже Шувале. Она, насколько я могу судить, достигла необычайных высот в умении преобразовывать души. Я дам вам рекомендательное письмо.
Тиццуталаз побарабанил пальцами по столу. Мягкая полуулыбка не сходила у него с лица.
Когда он заговорил, в комнате стало чуточку темнее. Свеча прогорела наполовину.
- Почтенная Варванзи-ишха, сдаётся мне, что мы неверно поняли друг друга. Несомненно, это моя вина: я, видите ли, совершенно позабыл сообщить вам всё, что касается до дела, и тем самым ввёл вас в заблуждение.
Теперь захолодела не только спина, но и руки.
- Вы, может быть, подумали, что имеете дело с просьбой или предложением. Вынужден сообщить вам: это не так.
Он встал, забрал со стола шляпу и свиток и задул свечу.
- Почтенная Тушпушези, через четыре часа после рассвета вам приказано явиться в дом Шуволии. Вас препроводит мой сын. Прислуге скажите, что собираетесь гостить у госпожи Ханнаханны. Уложите все свои вещи и книги, какие нужно.
- Но что произошло?
Он удивлённо обернулся.
- Что случилось? – повторила Тушпушези. – Почтенный Тиццуталаз, чем больше мне будет известно об обстоятельствах дела, тем лучше я смогу приготовиться.
- Вам не следует волноваться. Завтра вам всё объяснят. Доброй ночи, почтенная.
Тиццуталаз поклонился, открыл дверь и вышел.
Было тихо; ни шороха шагов, ни скрипа ступенек. Ворота оставались безмолвны, и не дрогнули длинные чёрные тени кипарисов. Щеки коснулось что-то мягкое и липкое. Она смахнула это мягкое рукой и с удивлением поняла, что держит свежую паутинку.
Он исчез так же безмолвно, как пришёл, и ничего не оставил по себе. Всё, что жило и существовало, рождалось, умирало и прочее – всё делало вид, будто не было ничего этим вечером, в самый час перед закатом. И столик, и чернильница, и даже уголок подушки жили как бы сами по себе и умело притворялись, что не слышали этого стука в дверь и не видели этой старой истрёпанной шляпы.
Где-то вдалеке загорелся крошечный огонёк, и наваждение пропало.
Тушпушези рассеянно смахнула со стола соломинку. Тиццуталаз, уходя, позабыл ленту от свитка.
Можно было зажечь свечу, поднять рукописи и письма госпожи Шувалы. Можно было, пока не поздно, отправить письмо ашатте. Но она, верно, уже обо всём знает… Много чего можно было переделать, но такая одолела усталость, что хотелось одного – спать, спать, спать.
Она посидела немного, а потом до упора подняла раму, открыла настежь дверь, легла в кровать и укуталась в лёгкое покрывало. Знобило до сих пор, но духота была страшная.
Сквозь распахнутое окно не долетало ни звука. Тушпушези полежала, вслушиваясь в тишину сада, и вскоре уснула.
Ей ничего не снилось.
***
С утра было пасмурно, моросил дождь. Из окна тянуло холодком; пахло мокрой землёй и лежалыми листьями. В спальне гулял сквозняк, и она первым делом захлопнула двери и опустила раму. На подоконник натекла порядочная лужа.
Нет, мельком подумала она, что-то непоправимо изменилось в этом мире: знакомые вещи, от которых не ждёшь плохого – стол, стулья, забытое гусиное перо – глядели чужаками. Хуже всего была простая серая ленточка. В прихожей или в кабинете с тяжёлыми синими шторами она бы смотрелась ещё ничего, но здесь, в спальне с белыми простынями, белыми стенами и белыми листами у изголовья кровати – здесь ей места не было.
Внизу послышался шум голосов и звон посуды. Она всегда вставала чуть раньше прислуги и проводила время до прихода служаночки за чтением или письмом.
Тушпушези решительным движением стянула со стола серую ленту. Ткань была грубовата на ощупь. В приглушённом утреннем свете вставали перед ней извилистые дорожки формул; со вчерашнего вечера они уменьшились, потускнели и утратили таинственное сияние. Только в знаке «алет» сквозило что-то залихватское: это была та нить, держась за которую, можно было пройти весь путь от начала до конца, не сбившись и не свернув в ложный коридор. Но так легко она не поддавалась – поманив, тут же ускользала из враз ослабевших пальцев, и поди найди её в этом узорчатом плетении!..
Постучалась Иримэ. Тушпушези, крикнула ей, чтобы заходила. Та вошла, примостила на столик поднос со стаканом молока, увидела лужу, всплеснула руками и умчалась за тряпкой.
Пока дом постепенно пробуждался, стряхивал с себя остатки сна и оживал, Тушпушези сидела в задумчивом оцепенении. Её услуги по расшифровке и составлении формул ценились высоко, и она могла бы без лишней скромности заявить, что в этом деле равных ей не сыскать во всём Азарапелун. Сам повелитель обращался к ней за помощью. Без неё не был бы возведён дом Шуволии. Госпожа Шувала признавала её искусство – а из уст госпожи Шувалы подобное признание чего-нибудь да стоило. Но зачем, зачем тогда эта шляпа, эта серая лента, эта странная, невпопад, улыбка? Почему не письмо? Не приглашение, подписанное рукой Манавенуза? Не гостиная ашатты, где по вечерам собиралось всё общество и где часто передавали ей записки с просьбами? Они с повелителем не любили друг друга, но взаимная неприязнь давно поутихла, вылиняла и превратилась в отстранённую вежливость. Манавенуз до сих пор не забыл ей замужества за Хаблумаем, это точно, но к чему было выкидывать такие штуки? В конце концов, переписка между ними завязалась вполне пристойная.
По лестнице зачастили чьи-то быстрые шаги, в комнату ворвалась Иримэ с ведром наперевес, и всё вокруг сразу зашумело, заговорило, заволновалось, как море в ветреный день. Нет, к такой, с улыбкой подумала Тушпушези – к такой не прилипла бы та мягкая свежая паутинка.
И всё же виделось ей в этом шуме и волнении что-то неискреннее, натянутое; так в спелом румяном яблоке скрывается червоточина. На повелителя подозрение падать не могло – нрав у него был спокойный, ровный. Если он хотел сжить кого-то со свету, то делал это таким образом, что бедняга и сам не понимал, откуда на его голову сыплются неприятности. Да и провернуть с ней нечто подобное не позволила бы атта. Так отчего же?..
Да они же просто поторопились.
В один миг Тушпушези почувствовала себя спокойной и умиротворённой. За всем этим, несомненно, таилось нечто тёмное и грозное, нечто такое, что могло пасть на головы всем им. Но она сумела развязать хотя бы один узелок, поименовать смутные, неявные предчувствия обыденным словом «спешка» – и от этого делалось хорошо. Все вещи становились простыми и понятными, как если бы на них падал солнечный свет. Становились ясными и шляпа, и поздний стук в дверь, и даже простая жёлтая бумага с серой лентой. Почтенный Тиццуталаз, разумеется, попросту не успел переодеться с дороги, а не менее почтенный Аромэз (или, может статься, Шуволия) на дорогую белую бумагу, алые ленты и печати Манавенуза решил не тратиться, потому как – время поджимает.
Тушпушези небрежно кинула ленту на стол и выпила остывшее молоко.
- Иримэ, милая, оставь тряпку.
Иримэ резво обернулась.
- Что прикажете, госпожа?
- Принеси мне умыться. Когда пойдёшь за водой, скажи Аманиэль, чтобы открыла кабинет, взяла с верхней полки все книги с красными корешками, связала их и оставила в прихожей. А после сходи в гардеробную и приготовь мне к выходу зелёное платье; да не забудь увязать два серых платья и перемену белья.
- Никак к молодым госпожам собрались? – улыбнулась Иримэ. – Да хоть бы в гостях-то забыли про книги, ну их совсем! И целые-то ночи вы всё с книгой да с книгой, жалко мне вас!
- Ну, ну, будет. Поспеши.
Когда она вышла, Тушпушези вспомнила, что так и не указала служаночке на уголок подушки.
***
Вскоре небо очистилось. Вовсю жарило солнце; от земли шли тонкие струйки пара.
Тушпушези, умытая, причёсанная, в лёгком зелёном платье, открывающем руки до локтей и плечи, сидела на скамье в прихожей. Все распоряжения были отданы; посетителей велено было не принимать; спальню и кабинет закрыли на ключ; кухарка отпросилась навестить родных, садовник – тоже, и из домашних и дворовых осталось пять говорящих. Держать много прислуги, подобно атте, она считала делом обременительным.
Рядом высилась стопка книг с красными корешками, лежал узелок с переменой белья, гребешком и всем тем, что могло бы понадобиться женщине в недолгом путешествии. Из-под туго повязанного белого платка виднелись серьги, покрытые затейливым узором в виде сложного плетения ветвей и листьев; между ними то и дело мелькали знаки письма, называемого стреловидным. На заре времён, когда ни у кого из айяну было не сыскать даже простой жёлтой бумаги, этим письмом писали на сырой глине, вычерчивая буквы заострённой палочкой. Слова походили на пущенную в полёт стрелу; во времена Прибытия, когда появились говорящие, а с ними – и бумага всех цветов, перешли на мягкий округлённый алфавит. Стреловидные знаки оставили формулам.
На запястьях у Тушпушези красовались парные золотые браслеты безо всякого узора; сторона, скрытая от глаз, пестрила старинными буквами-стрелами. То была простейшая охранительная формула. Колец Тушпушези не любила и носила только серебряное, обручальное. Иримэ, наряжавшая госпожу, так и крутилась вокруг неё, так и вертелась, и в конце концов уговорила надеть колечко, сработанное в виде ящерки, кусающей себя за хвост. На нём была формула перемещения, ныне бесполезная – формулы дома Шуволии перемещения извне отвергали – и нужды в этой ящерке не было. Но если уж Иримэ что-то приходило в голову, то она умела этого добиться.
В этот раз она решила отыграться за свою вчерашнюю неудачу с колодцем.
- И какая вы красивая, госпожа! - восклицала она, подавая Тушпушези зеркало. Это была лесть, и довольно грубого пошиба: красивой Тушпушези не называла даже атта. – Прелесть, ну будто картинка!
Тушпушези молча вынула из причёски заколку-бабочку и вручила её Иримэ.
Ашатта упрекнула бы её, что она чрезмерно балует слуг, и наверняка присоветовала бы передать записочку господину Шульме. Год назад или что-то с того он вывел формулу, изящную и лёгкую с виду; действовала она весьма хитроумно – изменяла тонкие связи в нервной системе говорящих – и потому никто, кроме господина Шульме с сестрицей, не мог хорошенько разобраться, как она устроена. Атта передала записочку в числе первых и с тех пор на прислугу нарадоваться не могла. Тушпушези радостей её не разделяла. Говорящие стали послушней и все указания выполняли с точностью и без рассуждений, так это или не так – это, безусловно, было правдой. Взгляд у них сделался бессмысленным, как у птиц, и на вопрос, хорошо им сейчас или плохо, они не отвечали, потому что не понимали, чего от них хотят – и это было правдой. Иримэ была болтлива, временами забывалась и льстила весьма неумело, но глаза у неё были живые – нет-нет да промелькнёт мысль или её отблеск.
Формула Шульме, на взгляд Тушпушези, была сыровата; сама она постыдилась бы вывести в свет недоработки, черновые записи и всё то, что громоздилось поверх стопки красных книг. Рукописи и черновики она увязала собственноручно. Были здесь и письма госпожи Шувалы. Госпожа своими наработками не делилась и очередную формулу выводила в свет после многих лет испытаний, но тогда это была чистая, завершённая, безупречная формула, и придраться не смогла бы даже ашатта, судья строгая. В деле о знаке «алет» Тушпушези рассчитывала на библиотеку госпожи Шувалы, но и в письмах могли попасться подсказка, намёк.
На веранде послышались чьи-то шаги. Раздался негромкий стук в дверь.
- Не заперто!
На пороге появился мрачноватый с виду молодец. Тушпушези пригляделась и поняла, что ей это только кажется, потому что одет он был по-простому, в серое и, судя по всему, угодил под дождь. Из украшений на нём были только кольца в ушах.
Она привстала; отпрыск Тиццуталаза откланялся и заговорил довольно приветливо – настолько, насколько это может сделать промокший до ниточки айяну.
- Приветствую госпожу Варванзи-ишха.
Он был младше неё, а младшим не полагалось обращаться к старшим по имени. Себя он, впрочем, не назвал.
- Привет и тебе, сын Тиццуталаза, - она легонько кивнула: от хозяйки дома большего не требовалось.
- Позвольте проводить вас.
Он взял связку книг и рукописей, Тушпушези – узелок. Вдвоём они вышли в посвежевший, позеленевший от дождя сад. В воздухе, напоённом солнцем и теплом, витал пряный запах мокрой травы. Справа от веранды, уставленной старыми стульями, которые всё недосуг было починить, покачивались на ветру качели. По бокам вымощенной камнем дорожки тянулись кусты акаций.
В это время, в утренние часы, сад оживал. С вязов и буков сползал мрачный ночной покров, обнажая яркую, искристую зелень. Кипарисы, по вечерам наливающиеся темнотой, светлели, словно солнце и тепло изгоняло из их облепленных паутиной крон недобрых духов. Отовсюду доносились голоса дворни; из кухни в старой низенькой пристройке пахло свежевыпеченным хлебом; девушки собирались у колодца, погромыхивая вёдрами, и непременно оставались посудачить о том, о сём – кто с кем танцевал на празднике весны и выйдет ли Иримэ замуж за Вэона-пастуха; сходились обыкновенно на том, что сласти и платочки брать будет, но замуж не пойдёт.
Тушпушези с мрачноватым спокойствием отметила, что ничто в этом мире не избежало перемен, и то странное, незнаемое, что прокралось поутру в её спальню, туманом расползлось в каждый уголок сада. Кипарисы стояли тёмные, и чувствовалась в них жизнь, которой быть там не должно. Мешали старые стулья, мешала тишина. У колодца стояли позабытые пустые вёдра.
По дорожке, вымощенной камнем, они спустились в самую глубину сада. Шли молча. Тушпушези ни о чём не спрашивала, а он и не думал заговорить и шёл, погружённый во что-то своё, от формулы и книг весьма далёкое. Эту часть сада садовник обходил стороной, и всё здесь было запущенное. Кусты и трава росли как попало.
Сын Тиццуталаза остановился, поставил связку книг на дорожку и отломил от акациевого куста прутик. Земля, заслонённая от солнца густой буковой листвой, не просохла, и чертить на ней было легко.
Тушпушези незаметным движением стянула кольцо-ящерицу. Сын Тиццуталаза встал в круг и поднял с земли связку книг.
- Держитесь за меня, госпожа.
Тушпушези, становясь рядом, положила руку на стопку рукописей. Взять этого айяну за плечо, ощутить подмокшую грубую ткань и тепло чужого тела было бы неприятно.
Перед глазами вспыхнуло ослепительное белое сияние. Пространство закружилось, лопнуло и развалилось на тысячу осколков, а потом стало темно.
***
- Нет-нет, госпожа, пожалуйте сюда.
Она нахмурилась. Зашли они чёрным ходом, завернули порядочный крюк и, судя по всему, собирались завернуть ещё такой же.
- Это не самый короткий путь, - сказала она. – Здесь бы лучше свернуть направо, а там два коридора – и мы на месте.
- Этим путём сейчас не пройти.
- Отчего?
- Идут работы. Моют стены, штукатурят. Следуйте за мной, госпожа.
Они прошли пустым коридором. На пути им не встретилось ни единой души, потому как эта часть дома была нежилой. Здесь, насколько знала Тушпушези, хранился рабочий инструмент. Одна из комнат была снизу доверху набита рассыпающимися от старости книгами, пожелтевшими рукописями, ветхими фолиантами; встречались и такие, что были созданы в первые годы Прибытия. В своё время она дневала и ночевала в этом закутке, разгребая невообразимой древности бумажный хлам, и между прочим отыскала третью формулу искажения пространства. Другую комнату, соседнюю, отдали под глиняные таблички. Здесь ей делать было нечего: на заре времён айянум интересовались чем угодно – сколько наросло ячменя, да сколько народилось ягнят, да сколько пряжи наткали неутомимые дочери Хастаярас – но только не формулами. Интерес пришёл потом, когда к берегам восточного моря причалили первые ладьи.
- Сюда, госпожа.
Они повернули налево, не тем путём, каким бы хотела пройти Тушпушези. Новый коридор ничем не отличался от прочих. Голые стены грубой каменной кладки кое-где поросли чёрными пятнами плесени; гобеленов здесь не вешали. Потолок тянулся ввысь, в невообразимую вышину, и терялся в сером тумане, отчего казалось, что идёшь в узком проходе меж двух скал. От взгляда на их остроконечные каменистые верхушки, где во все дни творения ни былинки не проросло, потихоньку кружилась голова. Дышалось тяжело. Окна были прорублены в жилой части дома, а здесь годами настаивался влажный, затхлый воздух.
Она хотела было заговорить со своим проводником, но, глядя на его неприметную серую фигуру, передумала. Сын Тиццуталаза говорил неохотно, выцеживая из себя по слову, и слышно было, что природная речь айяну даётся ему с трудом. Он, видно, привык к языку говорящих, проглатывал окончания, безбожно смягчал шипящие согласные и прямо-таки терзал душу госпожи Варванзи-ишха. Молодняк слишком уж тянулся к говорящим, охотно перенимал их праздники и обычаи, и это её порядком раздражало. Тушпушези, хоть и смотрела на леность своей прислуги сквозь пальцы и многое спускала с рук, чего бы не спустила атта, никогда не забывала, где её место, а где – место говорящих.
В молчании прошли ещё два коридора, похожих друг на друга как близнецы. Сын Тиццуталаза приберегал всё своё красноречие на потом, и ничего не оставалось делать, кроме как медленно перекатывать мысли, словно круглые, отполированные водой и ветром камешки.
Здесь, в доме Шуволии, в средоточии всего неправильного и неуместного, что только могло бы существовать в мире, жилось ей легко и свободно. В спальню сумело прокрасться нечто чуждое – простая серая лента, в саду стояли потемневшие от дурных ночных снов кипарисы, а здесь всё отзывалось на её приветствие, всё тянулось к ней. Были знакомы, хоть и невероятно скучны, таблички; был знаком бумажный закуток. Даже серый туман высоко над головой – и тот откликался на её призыв, на ту тёмную, бездонную, слепую силу, что таилась в душе ветви от ветви Ямму.
Да, она здесь все ходы-выходы знает, все коридоры, и какой куда ведёт – а почему бы не знать, если сама, на заре времён, сидела до темноты меж холодных каменных стен и вычерчивала, выписывала, выбивала – знаки, тысячи тысяч знаков, опоясывающих своды, возносящиеся в глубины пространства, и вереницу комнат, и лабиринт переходов, в котором, если не знать, что да как, проплутаешь до самого дня всеобщего разрушения?
- Здесь, госпожа.
Они остановились перед тяжёлой дубовой дверью. Сын Тиццуталаза вынул из поясной сумки ключи, повозился с проржавевшим замком. Дверь заскрипела и поддалась. Он пропустил вперёд Тушпушези.
Комнату к её приходу выдраили до блеска. Обставлена она была по-старинному: небольшой сундук в углу, низкий стол, тёплый пушистый ковёр с лиственным узором. У стены притулилась кровать – низкое, вровень с полом, ложе, прикрытое волчьей шкурой. Стены завешаны циновками. Стульев вовсе не было.
Тушпушези улыбнулась. Шуволия был неисправимо старомоден.
Здесь она оставила книги и узелок с вещами. Им предстояло пройти в бывший Зал Собраний. Он располагался аккурат на границе жилого и нежилого и пустовал уже много лет. Раньше там, смутно припоминала Тушпушези, и в самом деле проводились собрания, но с тех пор, как отстроился Валмар, всякая надобность в этом зале отпала.
Шли мудрёным путём. Ей невыносимо захотелось подурачиться и во всеуслышание объявить: тот, кто выдумал отговорку про мытьё стен – лентяй каких поискать. Сына Тиццуталаза можно было принять за кого угодно – вид он имел самый заурядный. Он мог бы вести хозяйство в доме отца и просиживать вечера над книгой приходов и расходов. Он мог бы неплохо управляться с длинным мечом и ходить на войну за море. Но менее всего он походил на айяну, который боится выпачкать платье или, не приведи Акашан, поскользнуться на мокром полу и разбить лоб.
Впрочем, со своими догадками Тушпушези решила повременить.
Пришли в Зал Собраний. Факелы источали мутный зеленоватый свет; на стенах лежал густой слой копоти. Скальные коридоры в северной части дома были безнадёжно мертвы – дряхлый Зал, граница меж миром пустоты и миром теней, ещё держался, дышал, но по всему было видно, что скоро и он навек окаменеет.
Она ожидала увидеть здесь разноплемённое сборище из домочадцев Шуволии, пары-тройки отпрысков Манавенуза и сынов Аромэза. Против её ожиданий, у постамента аккурат в центре Зала ходили и переговаривались трое мужчин. В одном из них она признала Аромэза. Чуть поодаль стояли две женщины и делали вид, будто никакого отношения к этим троим не имеют.
Её удивила эта странная тишина. Дело, в которое она готовилась нырнуть с головой, по всему обещало быть шумным – неизменно выходило, что, как бы ни старался Тэццуб-ишха с сыновьями и присными, все подробности, тайны и сплетни рано или поздно лезли наружу. О заморском просителе узнали через неделю после того, как он перешагнул порог дома Шувалы. Дней через десять о нём болтали на всех углах Валмара.
Сын Тиццуталаза поклонился отцу и деду и шагнул в сторонку, к женщинам. Тушпушези осталась с Аромэзом один на один; двое остальных отступили на шаг назад, как бы давая понять, что в разговор вмешиваться не будут – хотя услышат и запомнят всё сказанное.
Тушпушези, как полагалось при встрече со старшим, поклонилась в пояс.
- Приветствую господина Тэццуб-ишха.
- Привет и тебе, Тушпушези.
Если б её попросили рассказать, каков из себя господин Тэццуб-ишха, она бы подумала, помолчала и ничего б не ответила. Он был ни высок и ни мал, ни хорош собой и ни дурен, одежду носил простую, какую обычно носят мелкие лавочники и портные, а силу свою наловчился скрывать, да так, что в толпе говорящих сошёл бы за своего. От его потомков временами исходило что-то дикое, лесное, пахнущее смолой и хвоей; от Аромэза не шло ничего.
Он заговорил. Голос его был негромок и чуть суховат.
- Ты, верно, уже знаешь, над чем тебе предстоит работать. К словам Тиццуталаза я могу прибавить немногое; работай столько, сколько сочтёшь нужным, но было бы лучше для всех, если б ты уложилась в три недели. Библиотека Шуволии в твоём распоряжении. На всё время работы покидать дом и принимать посетителей запрещено. Понадобится бумага, инструмент, материал – передавай свою просьбу Шэргази.
Шэргази, в скромном сером платье, с приятной полуулыбкой, выступила вперёд.
- К вашим услугам, госпожа.
Аромэз продолжал:
- Она будет приходить к тебе убираться и стирать. Ибринамиз – готовить обеды и ужины.
Вышла простоволосая, немолодая с виду женщина, поклонилась. Аромэз указал рукой куда-то вниз.
- Объект исследований – перед тобой.
Тушпушези опустила голову. Постамент, в самом деле, по кругу обрамляли серебристые письмена, те же, что она видела на свитке. Надпись поблёскивала, и казалось, будто она выбита глубоко в тяжёлых каменных плитах. Рядом, оттеняя собой благородное стреловидное письмо, лежал ковёр, на нём – низкий письменный столик.
Аромез вынул из поясной сумки свиток, туго стянутый алой лентой, самопишущее перо и медное колечко.
- Вот распоряжение повелителя и договор. Прочти и подпишись – вот здесь, внизу.
Тушпушези бегло просмотрела ровные красивые ряды строк, с изяществом выписанные на белоснежной бумаге. Ничего нового против того, что сказал Аромэз, она не узнала. Внизу стояла собственноручная подпись повелителя, рядом – печать: два дерева, меж ними – Прародитель Алалу в рогатом венце. Распоряжение, между прочим, обязывало сохранять в тайне подробности дела; нарушителей сего условия ожидала подземная камера дома Шуволии.
Тушпушези поставила размашистый росчерк и надела колечко. Аромэз не говорил, она не спрашивала – всё было ясно без слов. Формула, начертанная на ободке, не дала бы ей покинуть дом Шуволии, не оповестив о попытке к бегству добрую половину его обитателей.
- Остались вопросы – спрашивай.
- Первое, что я хотела бы узнать – если это позволено узнать, - сказала Тушпушези. - Каковы обстоятельства, при которых обнаружили формулу? Есть ли свидетели, есть ли те, кто испытал на себе её действие? И второе, о чём я хотела бы знать: будет ли мне дозволено работать с госпожой Ишкхару-ишха?
- Нетрудно ответить. Свидетелей нет, обстоятельства ждут выяснения. Тебе придётся начинать с чистого листа, Тушпушези. Что же до госпожи Шувалы – она предпочла работать в одиночку. Но, разумеется, мы сообщим тебе, если обнаружим нечто, что могло бы поспособствовать твоей работе.
- Благодарю, господин Тэццуб-ишха.
Она откланялась. Аромэз и ещё четверо покинули Зал через единственные двери, ведущие в жилую часть дома. Дверь с виду была крепка и тяжела, но слышались за ней приглушённые толщей стен голоса.
Заговорила Шэргази.
- Что прикажет госпожа Варванзи-ишха?
Тушпушези окинула долгим задумчивым взглядом слабо мерцающую надпись. Она уже давно выдохлась, истончилась, и приглушённое серое сияние выдавало не жизнь, но лишь отблески жизни. Свет факелов мешался с собственным свечением Зала, и от того всё, что ни существовало в этом пространстве, казалось липким, нечистым.
- Для начала – бумагу, письменный прибор и линейку с циркулем. Ибринамиз, принеси яблок и хлеба.
Женщины вышли через те же двери, которыми вышел Аромэз. Отсчитав несколько вдохов и выдохов, Тушпушези подошла к ней, толкнула её плечом – заперто. Дверь поменьше и полегче, которой вывел её сын Тиццуталаза, располагалась напротив той, тяжёлой. С ней трудностей не было: позеленевшая медная ручка поддавалась с охотой, но крошечный замок был сломан. Очевидно, к ней в любой момент могли войти равно с жилой и нежилой части дома, но сама она увидеть то, что делалось за дубовыми дверями, не могла.
Нужно было проверить ещё три двери, выводящие туда, где ходили тени говорящих и многочисленное потомство Шуволии. Она бегом пронеслась через весь Зал и, не сбавляя шага, поспешила к заветным ходам. Все три не откликались ни на простейшие отворяющие формулы, ни на беспорядочное дёрганье ручек вверх-вниз.
В Зале Собраний она оказалась вовремя. Стоило ей перешагнуть порог и подбежать к постаменту, на ходу оправляя платье, как завизжали проржавевшие петли, и дубовая дверь медленно пошла вовнутрь Зала. Ибринамиз несла поднос, и были на нём не только яблоки, но и груши, и кувшин разбавленного вина. Шэргази прижимала к груди стопку жёлтой бумаги.
- Ещё приказы, госпожа?
- Нет. Можете идти.
- Занадобится что-то, госпожа, позовите нас по имени.
Шэргази ей не понравилась. Она, конечно, казалась весёлой, живой, послушной, и голосок у неё был милый. Но в отблеске её серых глаз сквозило что-то этакое, что ясно говорило Тушпушези: знает она об этом деле куда больше, чем говорит. Украшений на ней не было никаких. Ибринамиз за всё время не произнесла ни слова, только молча кланялась, когда положено. Глядела она как-то угрюмо, от крыльев носа к губам протянулись глубокие складки. И всё ж Тушпушези чувствовала, что из них двоих опасней милая Шэргази.
Женщины вышли в ту же дубовую дверь. Тушпушези осталась наедине со столиком, серебряной формулой и собственными тяжёлыми раздумьями.
Там, за этой высокой дверью, творилось нечто великое и страшное, нечто такое, чего она прозреть не могла. За тысячи тысяч лет, что она ходила по этой земле и видела это солнце, многое успело произойти, многое – навсегда исчезнуть, не оставив и следа, многое – лечь ещё одно нитью в тугое плетение их жизней. Всё изменялось и обновлялось – таковы уж были законы этого чёрного мира, где всё, что жило и дышало, и всё, в чём не было ни капли тепла, и камни, и скопления огней, и плазмы, и текучих газов – висело в пустоте; законы красного мира давно позабылись. Но это изменение было таково, что немногие смогли бы найти брод, обхитрить это стремительное течение – и выйти на берег.
Началось оно с того дня, как к гавани приморского города причалила одинокая ладья – течение унесло тогда всех, кто приплыл поведать о своих и чужих бедах. Продолжилось на празднике весны, когда айянум собрались, сели в круг и увидели – впервые за много столетий – мягкий молочный свет трёх камней; завершение подобралось близко, и она уж чувствовала на щеке его влажное звериное дыхание. Она вздрогнула: слишком это походило на прикосновение той, вчерашней паутинки. Стало неприятно, как будто она дотронулась до пустой змеиной кожи.
Нет, нет, отчаянно тряхнула головой Тушпушези. Камни, Свет, тени говорящих, двери и всё, что скрывается за ними – всё это живёт само по себе, а она – сама по себе, и дела им друг до друга нет. Она здесь для того, чтобы выполнить приказ повелителя. Она здесь для того, чтобы ухватить нужную нить и шаг за шагом распутать клубок из ломаных линий и знаков, улетающих вдаль подобно стреле. Она сделает, что от неё требуется, и тихо уйдёт, не касаясь того, что лежит под запретом. Да, именно так она и поступит. Так она всегда поступала – и течения и водовороты неизменно миновали её, и она, невредимая, выходила на берег. Этому она учила Арнуварну, и он хорошо усвоил урок – иначе ему было бы не пересилить той затаённой, глухой ненависти, которой господин Кумарбиз-ишха ненавидел побеги от древа Ямму.
Тушпушези подобрала платье, села на ковёр рядом с формулой, приготовила лист и макнула перо в чернильницу. Пора было браться за работу.